Петербургский театральный журнал
Блог «ПТЖ» — это отдельное СМИ, живущее в режиме общероссийской театральной газеты. Когда-то один из создателей журнала Леонид Попов делал в «ПТЖ» раздел «Фигаро» (Фигаро здесь, Фигаро там). Лене Попову мы и посвящаем наш блог.
16+

КАК ПОСМОТРЕТЬ

Из «Опытов рассудительной прозы»

Даёт ли нам чтение хороших книг, а также встречи со всяким другим хорошим произведением искусства какие-нибудь полезные прибавления? Растём ли мы тут же духом, улучшаемся ли?

По правде сказать, не знаю.

Разные примеры встречаешь.

Так что всерьёз влияние искусств на человека может установить только наука, соответствующая данному предмету.

Ничего не могу сказать и о себе самом. Пожалуй, за исключением одного. По-моему, внимательно усвоенные творения художников приучают воспринимать людей, их слова и поступки не в одном лишь простом, прямом смысле, который напрашивается по первому впечатлению.

Нет сомнения, это понимают теперь хоть далеко не все, но многие. Да и трудно было бы в наш век, пройдя между делом в доступных нам объёмах школу мировой литературы, а с ней мирового кино и всего прочего, не понять, что, скажем, настоящее горе вовсе не всегда выражается криками, стенаниями и спутанными волосами. Люди содержат в себе, как выясняется, удивительные смеси, которые определяют внешние их проявления тоже. Есть умники настоящие, таланты подлинные, которые ничего не совершили. Не нашлось среди их качеств воли, чувства цели, ещё чего-то. Зато недалёкий ум, ограниченные способности, случается, попадают в комплект с огромной волей, трудолюбием, честолюбием.

Тот же слабый ум вдруг сойдётся в одном человеке с большой добротой и желанием правды.

Из всего этого и бесконечно многого другого возникают сложнейшие смеси, сложнейшие их проявления, которые мы можем наблюдать, если внимательны. Лично я просто считаю своим долгом взглянуть на вещь и по-одному и по-другому. Конечно, когда есть время поразмыслить.

Вот что вспомнилось — случайные, мелкие примеры. Жаркий-прежаркий день. Душно. Тяжко. Оттого, естественно, охота одеться как можно легче.

Именно в такой день вы вдруг видите на улице, в трамвае, автобусе, метро и т. п. человека, заключившего себя в тёмный костюм-тройку или свитер, хотя бы бумажный. Смахивая со лба капли пота, вы на ходу раздражённо полагаете, что перед вами дальний родственник индюка, нелепое создание, лишённое юмора и даже, может, необходимого числа извилин. Напялил, мол, одежду, которая кажется ему солидной и достойной, и идёт с тяжко бьющимся сердцем и плавящимися остатками мозгов, зато считает себя представительным или эффектным.

Но вообразите на миг совсем другое. Допустим, по каким-то причинам (их может быть много и разных) этот нелепый для жаркого дня костюм — единственное, что человек мог сегодня надеть. Другое неожиданно порвалось; по ошибке уехало в неизвестном направлении; заперто в квартире, куда невозможно войти; отнято по высшим соображениям строгой женой или требовательными родителями…

Видите, какой поворот вдруг получает презираемый вами мелкий жизненный сюжет. А возможность мимоходом осудить и усмехнуться пропадает.

Одна немолодая женщина долго и настойчиво звала к себе в гости сослуживцев, тех, кто когда-либо проявлял к ней в самой общей форме внимание и добрые чувства. Она прямо-таки осаждала их. Не грубо, не противно, но всё же неотступно.

Дело в том, что ей исполнялось пятьдесят лет и, привыкшая в целом к отсутствию родных и друзей, она почувствовала на сей раз прямо пронзающую её потребность не остаться одной. Навыка изящного привлечения людей у неё не было. Она взялась за дело так, как мота, — с отчаянной решимостью. И, слава Богу, добилась своего, Казалось, вообще-то женщина могла поступить иначе.

Могла, вероятно, но это было бы в данном случае нечеловечески трудно ей. Нарочно беру какие-то, с точки зрения всемирной истории, абсолютнейшие мелочи, сущие пустяки.

Всемирную историю будут ещё так и сяк обдумывать, взвешивать и пересматривать. Но это было бы невероятно по отношению к повседневным фактам наших малозаметных жизней.

Однако такие жизни затеваются и происходят снова и снова. Они заслуживают своевременного понимания!

Кроме того, провести границу между исторически ценными эпизодами и мелким житейским сором иной раз бывает крайне трудно.

Про знаменитого, прочно вошедшего в историю Михаила Евграфовича Салтыкова (писателя Н. Щедрина) довелось слышать такой рассказ. Не знаю, попал ли он в печать; мне, во всяком случае, не встретился.

Так вот, Салтыков, известнейший в России писатель, редактор «Отечественных записок», человек уже немолодой, нездоровый, нервический, любил собирать вокруг своего журнала одарённую и думающую молодёжь.

Один из начинающих авторов «Отечественных записок», в будущем известный педагог, за участие в студенческих волнениях попал в тюрьму.

Салтыков — с этими его яростными глазами, с лицом зеленовато-бледным от болезней — каждый день (каждый!) добивался свидания с юношей.

Увидев его, Михаил Евграфович ругательски ругал молодого сотрудника «Отечественных записок». Того требовало состояние салтыковских нервов. Зачем-де молодой человек полез бунтовать таким безрассудным образом — он же не принёс ни малейшего изъяна правящим лицам, зато себя самого подверг тягостной каре, которая неизвестно чем ещё обернётся.

Наругавшись, Салтыков совал юноше узелок с едой и чтением.

И так — снова напоминаю — каждый день.

Вероятно, это тюремное заключение длилось не очень уж долго.

Салтыков проявил во время него замечательную доброту. Но кто скажет, что она была обнаружена самым очевидным, лёгким и наглядным образом?!

История русской литературы знает удивительный пример любви-вражды, которая в этом конкретном случае выразилась в написании сыном биографии своего отца.

Говорю, конечно, о «Жизни Николая Лескова по его личным, семейным и несемейным записям и памяткам», книге, сочинённой Андреем Николаевичем Лесковым. Впервые она была издана в 1954 году, наиболее полно — в 1984-м.

Андрей Николаевич собирал материалы и писал свою книгу, замечательно подробную, тогда, когда сочинения Лескова-отца издавали в крайне малом объёме и насчёт его исторического веса полной ясности не было.

Одновременно сын сохранил к отцу на всю жизнь суровый счёт — это легко понять из самой книги; о том же говорят люди, знавшие Андрея Николаевича.

Преклоняясь перед литературными произведениями Николая Семёновича, сын не мог забыть гневливости отца, всех сложностей его натуры, неутихшей спустя многие десятилетия мстительностью рассказывал об отце: «… дети должны были не болеть, не досаждать, возможно дольше оставаться маленькими, послушными, занимательными…» И ещё: «Подросшие дети не должны были отягощать значительными хлопотами по их определению в гимназии или институты, издержками на их обучение языкам, музыке. Они должны были являть пример благонравия, неусыпной благодарности, а с возмужанием — льстить своими успехами родительскому самолюбию и гордости».

Помилуйте, есть ли на свете родители, которые с теми или иными оговорками не признаются: и они очень даже не прочь были бы держаться программы, приписываемой Лесковым-сыном Лескову-отцу.

Кроме того, Андрей Николаевич прекрасно понимает и сам же об этом пишет: жизнь Николая Семёновича, человека истерически реактивного, сверхчувствительного, сложилась непомерно тяжело. Вечно потрясённый валившимися на него огорчениями, принимая каждое новое ужасным до преувеличенности, должен же он был как-то откликаться, как-то отдавать энергию своих страданий!

Ежеминутно сотрясали его даже мельчайшие уколы. Он обижался, вмиг вспыхивал, не сразу отходил. Он был, собственно говоря, похож на впечатлительного ребёнка. А это нарушало все правила, поскольку всё-таки во многих отношениях, прежде всего по своему месту в общем распорядке жизни, ребёнком-то в глазах собственного сына он, действительно, быть не мог.

Меньше всего собираюсь стать посредником в отношениях отца и сына, наводить свой порядок там, где его не было.

Но то, что слово Андрея Николаевича при всей его весомости нельзя объявить совершенно последним, — тоже факт.

Казалось бы, судьба сына, с детских лет росшего без матери, близ характерного, гневливого отца, должна была отложить свой горестный отпечаток на Андрее Николаевиче, подорвать его нервно-психическое здоровье, сделать его вдвойне (втройне!) уязвимым и дрожащим от скрипа жизненных колёс.

Разумеется, нисколько не в упрёк сыну, приходится, однако, сказать, что ничего подобного не случилось. Много на пути было испытаний. Не минуло его всяческое горе. Но Андрей Николаевич представлял собой до конца своих дней образ здоровья и силы. Он любил все земные удовольствия. Он пел, танцевал, участвовал в любительских спектаклях.

Смолоду он произвёл бесспорно обаятельное впечатление, например, на Антона Павловича Чехова. В конце января 1899 года, познакомившись с Лесковым-сыном в Ялте, Чехов расхваливал его в письмах: «милый человек», «очень хороший, интеллигентный человек», «он неглуп и держится хорошо», наконец — «он может стать актёром». Андрей Николаевич хотел попробовать свои силы на профессиональной сцене. Чехов помогал ему найти ход в Московский Художественный театр. Правда, актёром Андрей Николаевич не стал. Беды в том не видел.

Знавшие его под конец жизни хорошо помнят: он был по-прежнему бодр и деятелен. На склоне лет у Андрея Николаевича ощущения конца не было. Не оставляло его горячее жизнелюбие. Он строил новые литературные планы. Всех поражала его память.

А скончался Андрей Николаевич на восемьдесят восьмом году жизни, нарушив как будто все обычные понятия о генетических возможностях человеческого срока. Николай Семёнович, последние годы серьёзно болевший, умер, едва дожив до шестидесяти четырёх. Сравнительно рано скончалась и мать Андрея Николаевича Екатерина Степановна Бубнова, урождённая Савицкая. Даты её жизни: 1838-1901. Андрей Николаевич пережил каждого из родителей примерно на четверть века. Укоризну строить из этого было бы действительно дико. Но и полагать, что судьба оказалась к нему жестока, тоже никак нельзя.

И со службой сложилось неплохо. На склоне лет, после введения новых званий в Советской Армии, Андрей Николаевич имел чин генерал-лейтенанта в отставке. Тем не менее, дописывая в самые поздние свои годы книгу об отце, Андрей Николаевич построил ему отличный памятник, но большого снисхождения не явил. Книгу сына можно посчитать своего рода благородной местью, окончательным словом-расчётом, которого жаждала горячая натура Андрея Николаевича. Рассказывали мне о нём: считая Лескова величайшим писателем (куда там Гончарову! — говаривал сын), Андрей Николаевич всё же из любви к нему по человечеству не выказывал; скорее, как раз напротив того.

Да и вообще мудрого смирения не достиг. Жена его (вторая) Анна Ивановна видела не раз, как подойдёт Андрей Николаевич к портрету матери, поглядит и скажет: «Не понимаю я вас!»

Екатерина Степановна разъехалась с Николаем Семёновичем, вернулась в Киев. Сын Андрей был оставлен с отцом. Всех же четверых детей Бубновых (к ним ещё вернусь) мать увезла с собой. Её Андрей Николаевич с годами тоже, значит, не простил. Если взять Лескова вне его отношений с сыном Андреем и сына к нему, приходится сказать: вся его жизнь — выдающийся по яркости пример того, как сложно проявляют себя люди, как трудно бывает их понимать.

Николай Семёнович, видимо, испытывал немалые душевные тяготы из-за своей какой-то очень уж самостоятельной, необычной, поперечной, как говорят в народе, натуры. Он сам собой тяготился.

Этот страх перед самим собой, надо думать, особенно в нём поселился после гонений из-за романов «Некуда» и «На ножах», да и других сочинений, близких к ним по времени создания.

Стать совершенно иным он, понятно, не мог. Но какой-то гнёт собственной необычности, встречаемой враждебно, колко, он не мог не ощущать и чувствовал неизменно. Он стал подозрителен. Безусловно великодушный и склонный к доброте Николай Семёнович вовсе не хотел привносить затруднения в жизнь окружающих. Но они получались. Он, ещё сильнее запутываясь, в итоге мучился вдвойне.

И как старался быть хорошим!

Тут я вернусь к детям Бубновым.

Лесков взял в жёны Екатерину Степановну с четырьмя её детьми от первого брака. С четырьмя! Три сына было и одна дочь.

Все они, то есть Николай Михайлович, Михаил Михайлович, Борис Михайлович и Вера Михайловна, в замужестве Макшеева, несмотря на разъезд с Лесковым, хранили к нему благодарность. Он оставался для них человеком по-настоящему близким. Переписка велась до конца его дней.

19 августа 1892 года Лесков писал Борису: «За добрые чувства твои ко мне сердечно тебя благодарю и, без всяких фраз, говорю, что дружба, которой полны все ваши отношения ко мне, всегда приносит мне истинную отраду». И ещё там же: «Я ценю вашу ко мне приязнь и радуюсь всему доброму, что о вас слышу».

Борис в Киеве стал заниматься переводами. Посылал Лескову. Тот хлопотал по их устройству в печать. Николая Семёновича все эти дела ужасно заботили. Письмом он уведомлял Бориса: «В „Труде“ принимают твой перевод „Паризины“ с двумя условиями: 1) заплатят тебе по 10 коп. за стих (за 700 стих. — 70 р.) и 2) напечатают в одной из осенних книжек — августовской или в сентябрьской. По-моему, условия эти не худы и на них надо согласиться. Гонорар 10 коп. за стих — самый обыкновенный для начинающих. Фофанов и Величко до сих пор получали по 15 к. и только недавно стали получать по 20. Отсрочка до осени вынуждается очередью в помещении приобретённых вещей, и осенние книжки читаются прилежней, чем летние. Поэтому, я считаю, что на всё это надо согласиться, но я, однако, не принял на себя решительного слова и дал, так сказать, полусогласие и просил редактора (Фёдора Францевича Александрова) написать об этом тебе, — что он обещал мне сделать сегодня же. Когда получишь его письмо — отвечай ему, что найдёшь нужным, и сообщи о своём ответе мне (до 16 мая в Петербурге, а после 16-го: Нарва, Шмецк, дом Карла Шмецке). Совет мой, — если хочешь знать, — таков, что не расстраивай того, что устроилось, ибо лучше этого я не думаю, чтобы можно было устроить. Жди спокойно осени и переводи небольшие стихи Лонгфелло или Оссиана и присылай мне, — я не упущу устроить что могу по возможности для тебя лучше.

Передай мой поклон маме и Мише.

Н. Лесков»

Сколько во всём этом снисходительности к молодому самолюбию!

Между тем болезнь сердца заметно нарастала у Лескова. Человеку пламенному, поджигаемому увлечениями, приходилось сдерживать себя во всём. Даже в температуре разговора. Но в душе-то он не переменился, оставался очень впечатлителен: только тронь его — сыплются разряды то восторга и одобрения, то раздражения и боли.

Лидия Ивановна Веселитская-Микулич объясняла в своих воспоминаниях: «Бедному Николаю Семёновичу предписано было врачами избегать волнений, но при живости его кипучей натуры не волноваться — значило почти не дышать».

Вот его и можно было посчитать суровым, мрачным. Посчитать непростым, нарочным, позирующим даже.

Но близкие к нему люди, которых к концу жизни оказалось, впрочем, немного, потом рассказали, как заботился он о тех, кто слаб, кто лишился сил, кто болен.

Вечно он чуть не тайком поддерживал разные бедные семейства. Когда Николай Семёнович умер, — вспоминала та же Микулич, — эти люди пришли проститься с покойным. Родные и почти все знакомые с удивлением оглядывали, недоумевая, почему здесь эти неизвестные личности.

Можно ещё дать слово Петру Васильевичу Быкову. В своих мемуарах, названных «Силуэты далёкого прошлого», он утверждал: «Признательность также была отличительной чертой характера Лескова и не являлась кратковременной; её продолжительность даже удивляла всех, имевших дело с Николаем Семёновичем. Он очаровывал ею так же, как своею добротою, деликатностью, отзывчивостью. Необходимо добавить к этому его трогательную искренность и правду, ради которых Лесков нередко каялся и устно, и печатно в своих ошибках, промахах, честно отрекаясь от сказанного им невпопад, по оплошности или поспешности». Нет, не думайте, что теперь-то легко понять эту некогда сверхсложную натуру. Меня, например, давно удивляет одна деталь его быта. По словам Любови Яковлевны Гуревич, комната, в которой работал Лесков, была уставлена и увешана множеством старинных часов. Они «перекликались каждые четверть часа — то нежным звоном колокольчиков, то коротким старинным музыкальным напевом». Значит, они ему, такому беспокойному, нисколько не мешали?! Не странно ли это…

Не стану дальше углубляться в биографию Николая Семёновича Лескова, исполненного своих сложностей.

Поймите меня: я вовсе не за тот взгляд, что все сложны, все пестры и тщетно, осознав пестроту, определять полюсы.

О нет, нет. Хорошее и плохое различимы, и очень даже.

Для себя я между прочим придумал ещё такое малонаучное определение: хороший человек — тот, кто поступает лучше, чем от него ждут. Плохой — хуже (ещё хуже). Словом, верю в поступок, в поступки.

Есть люди, в достоинстве которых не сомневаешься. Никакие определения-ориентиры не нужны. Но людей вокруг много. Если не успеваешь вглядеться пристально, суди не по беглым своим догадкам, не на подозрениях основывайся, — суди по поступкам.

Мне такой подход помогает.

В именном указателе:

• 

Комментарии (0)

Оставить комментарий

Оставить комментарий
  • (обязательно)
  • (обязательно) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.