Петербургский театральный журнал
16+
ПЕРВАЯ ПОЛОСА

С ЛЮБИМЫМИ НЕ РАССТАВАЙТЕСЬ

МАЛЕНЬКИЙ ХИЩНЫЙ ЗВЕРЕК

«Петербургский театральный журнал» допустил крупную ошибку, доверив профессору Смирнову-Несвицкому выступить с эссе о любви. Члены редколлегии, натуры страстные, необузданные, не подумали о последствиях.

С таким предложением член редколлегии Е. В. Третьякова обратилась только к «Несвицкому», не хотелось пока затрагивать «Смирнова».

— Все о любви? Все-все-все?

— Абсолютно все, — подтвердила Третьякова. Несвицкий согласился, закурил… Внезапно подумал. Стряхнул пепел сигареты и отступил в тень курилки. Испугался своего согласия. Но Смирнов! Того даже не надо было затрагивать. Сразу полез на белые девичьи страницы журнала со своей судьбоносностью, с дерзновенными мыслями. Смирнов знал о любви все, и давно. Это — куда-то бежать, любить всеохватно, колоть ночью дрова с народом и кричать, кричать.

А когда Смирнов чего не понимает, то сразу рассказывает истории, идиотские. К примеру, как в 1954 году, оттепелью, Театральный институт сняли с финала по баскетболу: капитан команды Киреев выбежал на площадку в женском трико. Вот уже надо поприветствовать команду политеха, а Бори Киреева нет! И вдруг бежит, но в женском трико. За всю историю мы впервые в финале, прорвались! И не хватило трусов?

Киреев вертелся перед нами в раздевалке как уж, обосновывал случившееся какой-то ахинеей — «живу на стипендию, вам родители помогают, у вас есть трусы, а у меня вот нет, нет и все!»

Позже Киреев вырос и стал преподавать сценречь.

…Смирнов все рассказывает эту историю, а Несвицкий вдруг как заорет на него нервно:

— Ой, мамочки, как это все далеко от темы любви!

Смирнов, между тем, лепит без паузы уже другое воспоминание о любви, из красной книги о Любомудрове М. Н.

«Смирнов» и «Несвицкий» считали своего Смирнова-Несвицкого Ю. А. весьма поверхностным. Так вот, в пятидесятые годы Марк Любомудров много анализировал, сопоставлял факты, а Смирнов-Несвицкий возьми да и посоветуй ему не анализировать, не сопоставлять факты.

Смирнов-Несвицкий любил создавать прецеденты:

— К примеру, Ирма, с которой я вчера тебя познакомил, — обращается он к Марку, — звони к ней, входи, туши свет и нападай. Прямо прыгай на нее.

Марк зарделся и заанализировал про себя. А Смирнов-Несвицкий сразу уже и забыл о своем добром совете. И вот идет однажды по Невскому, и навстречу ему Ирма.

— С кем ты меня познакомил? — обращается благонравная девушка Ирма к поверхностному студенту Смирнову-Несвицкому… — Приходит твой Марк…

— Почему мой? Он общий! — чуя неладное, кратко замечает Ирмин собеседник.

— Я ему открываю, он щелкает выключателем и начинает гоняться за мной по всей передней, в темноте!

…М-да. А ведь Третьякова ждет, когда, наконец, у автора эссе пойдет крупная мысль о любви. Ну не идет!

В сб. «Афоризмы» изд. 1999 года любовь помещена в раздел № 4. «Эротика». Феликс Эдмундович Дзержинский так же, как и другие мыслители, принял участие в данном разделе. Его указания по части эротики расположены неподалеку от высказывания Ф. Петрарки: «Свою любовь истолковать умеет тот, кто слабо любит».

Ну, о Феликсе не хочу сказать ничего плохого, а вот касательно Ф. Петрарки (кто толкует о любви, тот слабак) замечу: ведь данное соображение вообще останавливает процесс мышления, и не только у Смирнова или Несвицкого, но у просвещенного человечества в целом.

Можно опереться на афоризм революционера-демократа Белинского: «Нет преступления любить несколько раз в жизни». Это успокаивает. Но мысль философа В. С. Соловьева вновь ввергает нас в пучину тревожных раздумий. Оказывается, любви нет. В истории человека ее и не было никогда. Есть только ее возможность, смутно ощущаемая. А на практике никто никого ничего. По мысли Соловьева, «любовь для человека есть пока то же, чем был разум для мира животных». Смутное ощущение в себе животного скорее присуще Смирнову, чем Несвицкому. Смирнов тычет в афоризм В. И. Ленина из сборника 1999 года, бросает тень на Ильича. А дело-то пустяковое, просто Ленин в своем афоризме заменил слово «любовь» термином «половая жизнь».

Неизвестный скульптор. Физкультурники

Неизвестный скульптор.
Физкультурники

Несвицкого термин неприятно кольнул, а Смирнова ничуть. Смирнов проще, прост как правда. Вспоминает, как в 1953 году студент Марк Любомудров написал курсовое сочинение по пьесе Арбузова «Таня», которое начиналось словами «Зов пола победил».

Ну и что такого? Молодым читателям данного журнала эти фишки ни к чему. Но в те годы… советской молодежи не рекомендовалось не только начинать курсовики такими афоризмами, но и вообще жить половой жизнью. Любить было можно, ведь, по И. В. Сталину, любовь победила смерть, это так, но вот все другое было нельзя. То есть совсем нельзя. Слова, произнесенные Марком, должны были оскорбить достоинство советской девушки.

Реакция группы девушек нашего курса превзошла все ожидания. Любомудров прочел первую строку своего реферата с насыщенной медлительностью, как бы помечая роковую неизбежность зова. И… пауза! Я, склонный к намеренному обострению катаклизмов, змеиным шепотом провокатора — «что он сказал, что он сказал?» — вопросил торопливо Галю Добровольскую, сидевшую за мной. Галя, теперь доктор наук, специалист по балету, в неуловимом па, микродвижении, подалась вперед, то ли навстречу зову, то ли в гневе. Напряжение росло. Ее соседка с лицом цвета красного знамени страшно молчала. Овечкин, будущий постановщик «Грозы» в Пушкинском театре, звучно произнес с другого конца аудитории: «Зов пола победил!»

Это был завершающий удар. Катарсис. Студентка Ягияева безотказно, как затвор, взорвалась рыданием, словно умер Сталин.

И Сталин умер.

Народы опечалились, а я был отправлен в край черной металлургии отрабатывать срок за учебу в вузе.

Странно, любишь именно тогда, когда любить нельзя. А кто запрещает? Какие-нибудь Монтекки, Капулетти…

В краю черной металлургии я допустил ряд досадных ошибок. Очерк «Пятеро в небе». Я лежу в траве, пахнет мятой. Одна за другой легкие фигурки девушек-парашютисток опускаются на летное поле. Одна симпатичнее другой, по нарастающей. Первая, вторая, третья… Четвертая дает мне интервью, и я, перевозбужденный, бегу в редакцию. Утром очерк опубликован.

Редактор:

— Где пятая?

— Как где? — Я помертвел. Любовно описав приземление четырех, я ни слова о пятой!

— Она еще висит в воздухе? Куда ты (он перешел на «ты») дел девушку?

Вот ведь лежал в траве, надо мною их было пятеро, лиловая синева колола глаза, беспомощно прикрывала космос, нависающий, грозный. Куда я дел девушку? А жаль.

Более величественной ошибкой была моя разгромная статья о спектакле местного театра «Ураган». О любви китаянки. Первый секретарь Обкома товарищ Шишкалов был влюблен в свою жену, актрису Босенко. Я не знал этого и как раз навалился на Босенко, исполнительницу главной китаянки, охваченной ураганом страсти. К тому же стечение обстоятельств — будучи ночным дежурным, при вычитке тассовского материала, пропустил в номер ужасающее — «русские и китайцы, наконец, уселись под круглый стол»…

Редактор:

— Вы не любите актрису Босенко?

Я ответил твердым голосом молодого специалиста из города Ленина:

— Нет. Я люблю свою жену Лиду Новопатимскую.

— Тогда присмотритесь к звездам на башнях Кремля. Видите снимок на первой полосе? Благодаря особой фактуре газетной бумаги, чуть сыроватой…

Я вовсю пялил глаза, стараясь извлечь какой-то смысл из свирепеющей речи редактора…

— Присмотритесь к звезде на Спасской башне, в сыроватой бумаге проступают узелки и прожилки, похожие на червячков, и однажды читатель увидит вместо звезды фашистский знак.

Таинственные, потусторонние силы кружат вокруг нашей личной жизни, и моей, и Шишкалова в тандеме с Босенко, и Новопатимской, и той девушки, забытой мною в безбрежном космосе.

О. Роден. Поцелуй

О. Роден.
Поцелуй

Что там шекспировские враждующие кланы! В это трудно теперь поверить, но вначале 60-х партия огласила на всю империю «вопрос» о девушке Нюте. Поведение девушки обсуждалось на заседании ЦК КПСС: «…Лямин в первый же вечер после утверждения его в новой должности уводит к себе домой свою секретаршу Нюту. Просыпаются они уже в одной постели», «…в беседе с родителями героя Нюта спокойно рассказывает, что была близка с профессором (выделено мною. — Ю. С.-Н.) — очень хорошим человеком, еще с одним и т. д. А потом выясняется все-таки, от кого же дочь у нее? И т. д. Что это, товарищи?»

Нет, без любви все-таки нехорошо. Я любил актрису Ольгу Яковлеву в эфросовские времена. …Тут доктор наук Ю. М. Барбой заметил бы — актрис как предмет анализа не любят, но фатально и необратимо структурируют. Несвицкий согласно кивнет и отступит в тень. Смирнов же заведется, как сторонник бесструктурного элемента.

Я ждал ее выхода в дурацком предчувствии, что предстоит вот-вот свидание с ней. Но суть не во мне, и она ожидала свидания со мной. Тайна драматической поэзии в скрытом негромком желании артиста найти среди благорасположенных зрителей еще и самого(ую) зрителя в единственном числе, влюбленного в него, артиста(ку), верного (ему) до гробовой доски. Но сразу — нет, не выходила на сцену, а откуда-то сбоку выглядывала «незримо» для меня, я чувствовал это. А порой (очень смело, рискованно) прямо физически выглядывала из-за кулис и кошкиными гляделками обсматривала зал, смешно вертя головой туда-сюда. И как засветится волшебный «личный» контакт со мной, тогда и являлась, но уже в пространство наше с ней.

Ей все удавалось — «первые наброски» чувств и комическое проворство какого-то зверька или его озабоченность, т. е. серьезная, тихая летопись души… как писали, души с трещинкой. И было гордое достоинство в скорбных утратах, так что хотелось застыть, замереть, ибо то была драма ангела с весьма поврежденными крылышками, подпаленными, но не терявшего обаяние обычного, обаяния ангела с облупленным носом, как на старой лепнине.

Импульсы, ее и мои, словно бы перестукивались между собой. Ударяли в меня, и тогда казалось — я вновь мальчишка, осторожно коснувшийся платья «той» девушки, первой своей любви. Это я о прикосновении, когда кровь, яростно метущаяся по жилам, вдруг останавливается в недоумении, буквально прекращает циркуляцию.

Пространство любви в спектакле (впрочем, как и в жизни) заранее ищется, согревается сердцем задолго до сценической картины. Непарадная Косая линия в нашем Питере никак не подходит для любви. Вдоль протянулась кирпичная стена Балтийского завода, окрашенная смутной желтизной, унылая, страшноватая. Но именно здесь возникло у меня странное чувство, я увидел, как в Гавани идет дождь, а проезжаешь на десятке до стрелки острова — снег. Тут, на Косой, в моих «Окнах, улицах, подворотнях» родилась легенда, будто Васильевский остров поставлен издавна на якорь. Но вдруг якорь сорвет яростью бури? Вижу, как идут по линиям моя дочь, Маша, а рядом подружки ее, родные мне Галя Романовская и Нинка Савкина, сцепившись тонкими ручонками, идут, с прикрытыми веками, обманутые, идут — смотрите их жизнь! Как будут спотыкаться, падать, а может быть, и не подниматься.

А в фицджеральдовской «Ночь нежна…», поставленной в «Субботе», пространством любви для меня стала больничная палата. И привиделось, будто и я лежу в этой палате, и все те, кого встречал и любил, а потом и расстались, как у Бунина, навсегда и навеки, но все же связаны самой страшной в мире связью: любовью необыкновенной. И вот они все приподнимаются с железных кроватей на локтях и спрашивают меня о чем-то. А я не знаю ответа.

Однажды пришел в театр, смотрю — пустая безлюдная сцена. Мертвыми глазами смотрят на меня погашенные софиты. Здесь, однако, кто-то был. Вот чьи-то очки на режиссерском столике, книжка. Оказывается, детский молитвенник, по которому редко, но все же иногда учу Варвару, маленькую дочь свою, молиться перед сном — «прости меня, Господи! Господи, благослови!» Наконец до меня доходит, что в этом пространстве была моя бывшая жизнь, из которой я ушел или меня выбросили и убили. И я вроде призрака здесь.

Меня не узнают или путают с кем-то. На одном «бомонде»… (слово-то какое! Ужас, ужас, позор этой нашей элите, жрущей икру и предающей друг друга. Но главное не это, а вкус. Бомонд!). Так вот, как-то подошел ко мне Э. Кочергин и проникновенно так говорит: «Как же мне нравится ваш спектакль „Муму“!» С Фильштинским, постановщиком «Муму», меня спутал и доктор наук Ю. Н. Чирва, с которым знакомы, кажется, всю жизнь. Он взволнованно и умно рассуждал со мной как с Фильштинским часа полтора. Я не тревожил его, не беспокоил, не прерывал, было интересно.

Лет десять назад я вновь полюбил, но уже в преклонных годах. Лакей (в моем воображении) сказал:

— Пускать не велено. Это бомонд. Вот Гете если бы, то пожалуйста, а вы не Гете.

Сон: любимая мною женщина отдает меня прежней. Позвонила к ней в дверь, просунула «Смирнова» и «Несвицкого» как посылку в дверную щель («Несвицкого» как бандероль), а сама быстро спустилась по лестнице на пролет. Прислушалась. И говорит мне, доктору наук Смирнову-Несвицкому:

— Если выбросят тебя обратно, я возьму тебя, не бойся. Но сначала попробую — вдруг возьмут!

Когда наступает драма, человек бежит от себя самого в прямопротивоположных направлениях. Тогда любовное чувство, как испуганный зверек, перестает понимать происходящее. Любовь для меня и есть невидимый маленький зверек. Он вертится рядом или отходит, виляя обиженно хвостом. Он вселяет веру и разуверенье одновременно. Что-то очень любит в нас двоих, а что-то выгадывает лично для себя, хитрый очень.

Не надо его мерить идеалами. Надо спросить самого инвалида, как признанный центр, в котором вся вселенная, — «ты любишь?» И если ответит «да», замолкни, ради всего святого, отойди, не приставай. Всякая любовь священна — высокая, низкая, светлая, омраченная, безоглядная, слепая, рациональная, бешеная, уставшая, угасающая, псевдолюбовь, иллюзорная, обманутая.

Март 2001 г.

Комментарии (0)

Оставить комментарий

Оставить комментарий
  • (обязательно)
  • (обязательно) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.

*