Петербургский театральный журнал
16+
ПЕРВАЯ ПОЛОСА

«НАДО ВСЕ ЭТО ПРОЖИТЬ — ИНАЧЕ НИЧЕГО НЕ ПОЛУЧИТСЯ»

Николаю Коляде еще не исполнилось сорока, а он уже автор десятков пьес, идущих на сценах театров не только России, но и Америки, Германии, Франции, Италии, Швеции и ряда других стран. Издаваемый в Англии журнал «Плэйз интернэшнл» назвал Н. Коляду «самым исполняемым драматургом своего поколения».

Отрывок из фонограммы. Вопросы Н. Коляды, оставшиеся без ответа.

Почему это привязалось — чернуха? Мне даже мои самые «черные пьесы», за которые меня ругали и ругают до сих пор, не кажутся безнадежными. И героев, со всеми их пороками, я ощущаю как живых. В каждом — несчастный, замордованный жизнью человек. Неужели не видно?

Кстати, почему вы меня тогда заставили четыре раза пересдавать русский театр? Я уже к третьему разу прочел «Бориса Годунова» и все знал про роль народа в истории…

Лариса Немченко. Это было, как я понимаю, четверть века назад. После восьмого класса ты приехал поступать в Свердловское театральное училище.

Николай Коляда. Да, двадцать три года назад.

Л. Н. Я забыла, как называется деревня, откуда ты родом?

Н. К. Пресногорьковка. Рядом одно озеро пресное, а другое — горькое. То есть оно соленое, но говорят — горькое. Вокруг пресного — деревня. А вообще деревни вокруг так хорошо называются — Богоявленка, Гренадерка, Крутоярка, Сибирка, Воскресенка… Это в Кустанайской области. Наша Пресногорьковка тогда, давно, была одна из самых больших в округе. Село старинное, еще в XVIII веке возникло. Разрослось, когда целину поднимали. И русские, и белорусы там живут, и немцы, и казахи. А мои родители переехали туда из Курганской области.

Н.Коляда.
Фото Б.Семавина

Н.Коляда. Фото Б.Семавина

Л. Н. А сейчас как там?

Н. К. А сейчас совхоз полностью развалился. Паровое отопление отрезали, свет дают на два часа один раз в неделю. Давно ничего не сеют. Поля распахали до самой деревни и забросили, степь нарушили — один бурьян кругом. Просто ужас.

Л. Н. Откуда же возникла идея театрального училища? Ведь в Пресногорьковке, наверно, сроду не было живого театра?

Н. К. Честно говоря, только одно: я занимался в самодеятельности и почему-то был уверен, что артисты получают много денег. Семья у нас была бедная, жили мы очень плохо. Было нас сначала пятеро детей, потом сестренка умерла, осталось четверо. Мать всю жизнь работала как сумасшедшая и ничего не заработала. Посреди деревни была такая огромная глиняная яма, и по осени, в сентябре — октябре, женщины в ней ногами месили глину. А потом этой глиной голыми руками обмазывали сараи. А еще мать работала шофером, кочегаром, нянечкой в детском саду и т. д. А отец был шофером. Каждую ночь в 3 часа нам стучали в окно, и отец вез доярок на утреннюю дойку. В 10 утра приезжали домой. В три часа дня ехали на вечернюю дойку, возвращались к восьми. И так изо дня в день, без выходных, всю жизнь. Я с ними летом тоже ездил, грибы собирал, пока доят, слушал, что говорят. Многое потом в пьесах откликнулось.

Л. Н. А в те годы что-то предвещало литературную деятельность?

Читка пьесы. Н.Коляда с актерами Свердловского театра драмы.
Фото Б.Семавина

Читка пьесы. Н.Коляда с актерами Свердловского театра драмы. Фото Б.Семавина

Н. К. Я всегда, когда еще маленький был, что-то писал. Сказки писал, дневник вел и еще что-то такое. Но я никогда не думал, что это что-то особенное, я думал, что это нормально, естественно для каждого человека, что все люди так делают. И только в училище, где-то на 1-м или 2-м курсе, понял, что не все. Помню, первые свои рассказы читал однокурсникам. А они говорили — плохо, не литература, нехудожественно.

Л. Н. У вас в школе был хороший литератор или тяга к литературе возникла сама собой?

Н. К. Да как-то сама собой. Случайно в 1980 году мои рассказы попали свердловской писательнице Вере Кудрявцевой. Она обещала кое-что напечатать в газете. Прошло несколько дней, я открываю «Уральский рабочий» — и там мой рассказ «Склизко». Я получил потом за него 32 рубля 80 копеек — огромные деньги! И, помню, удивился: так за это еще и платят! Это было уже после армии.

Л. Н. Раз уж речь зашла об армии, то насколько я помню, литературные занятия в тот момент многое изменили в твоей судьбе.

Н. К. Да, я много писал в окружную газету «Красный боец». В месяц иногда получал по 60 рублей. А солдатское-то жалованье тогда было всего три восемьдесят.

Л. Н. Нет, я имею в виду предафганскую историю. Хорошо, если б рассказал.

Сцены из спектакля
«Раскинулось море широко».
Свердловскй театр драмы.
Фото Б.Семавина

Сцены из спектакля «Раскинулось море широко». Свердловскй театр драмы. Фото Б.Семавина

Н. К. Это было таким образом. Я прослужил полтора года. Потом, в самом конце 79-го, начались все эти афганские дела. Нас из Перми — я служил там в войсках связи — привезли сюда, в Свердловск, на переподготовку. Я понял, что дело пахнет керосином. Ночью перелез через забор и поехал к друзьям прощаться. А в это время роту подняли по тревоге, и меня не оказалось на месте. Когда я под утро приехал на трамвайчике, меня цапнули, забрали все документы и посадили на «губу». Просидел три дня —повели в особый отдел. А там предъявляют мою записную книжку, которая была среди отобранных документов. Я туда заносил свои заметки о людях, о том, что видел вокруг. Ну, например, писал: «Командир полка — полный идиот». Или: «Здесь все как в царской армии — командиру полка на полусогнутых несут на подносе графин и стакан». Я стал объяснять, что я артист (меня взяли в армию из драмтеатра, где я работал после училища), что изучаю характеры. Сказали — разберемся. А наутро всех нас повезли в Арамиль, оттуда должны были — в Афган. Помню, мы едем на машине, а из приемника — у кого-то был маленький такой — песня «Прощай, любимый город». Снег падал, морозец, и я думал: ну все, едем на погибель… Приехали — а там играет военный оркестр, стоит состав, все грузятся. Я зашел в вагон, положил свои вещи, вышел покурить. И вдруг слышу: «Коляда, на выход!» Потом вызвали еще какого-то корейца и немца. Как не вызывавших доверия. Я даже шинель и рюкзак не успел забрать — все это уехало. Повезли нас, оставшихся, назад, в 32-й военный городок. А там после отъезда полка — бардак, неразбериха. Сидим в опустевшей казарме — вижу, ну никому не нужны. Я снова — через забор и в театр. Даже сыграл в тот день в «Принце и нищем»: актер заболел. Через несколько дней меня разыскали. Неделя гауптвахты. А потом — в Каменск-Уральский, на кирпичный завод. Как бы стройбат там дослуживал. После, через годы, встречал ребят из своего отделения, узнал, что многие погибли.

Л. Н. Коля, я помню, каким ты пришел в театральное училище: улыбка до ушей, добродушное лицо, на котором написано: «Я родом из детства». Потом, как гром среди ясного неба, — «Игра в фанты», «Барак»… Ты приехал в Свердловск с таким трагическим мироощущением или что-то здесь тебя перевернуло, изменило?

Н. К. Я начал не с пьес, а с рассказов. Приносил их в журнал «Урал», а там говорили: «Обочина жизни, это никому не нужно». Но что-то мне все время подсказывало: «Врать нельзя. Нельзя врать». Какой видел жизнь, такой и писал. Потом кое-что начали печатать. Но мне кажется, что от того глупого пятнадцатилетнего мальчишки, каким приехал сюда, и сейчас многое осталось. Хотя, наверное, бываю и циничен, и лицемерен — всякого набралось понемножку.

Л. Н. Но все-таки был ли какой-то перелом в мировосприятии? Не показалось ли здесь, в городе, что жизнь, люди в принципе устроены хуже, чем это виделось в деревне?

Н. К. Я с детства, с пеленок, видел все, что есть жизнь. Иллюзий не было. Воспринималось это как норма, а не как трагедия. Но момент слома был. Когда пришел после армии, я начал пить, как собака, — тогда во мне многое потерялось. Как бы притупилось этой болезнью.

Л. Н. А почему она пришла, эта болезнь?

Н. К. Почему пришла? Первые полтора года моей работы в театре еще жив был Александр Львович Соколов, наш тогдашний главный. Он умел поддерживать в актере веру в себя. Я ощущал, что меня как-то любят, ценят. Я сыграл Лариосика в «Днях Турбиных», Малахова и ряд других ролей. А потом Соколов умер. И я увидел, что на фиг никому не нужен. Настоящей работы не было. Играешь спектакль — и все уходит куда-то в пустоту. И назавтра — тоже. Все бессмысленно, бессмысленно, ничтожная рутина. И зачем я вообще живу-то?.. Вот поддашь — вроде весело. Еще поддашь — еще веселее. И началось такое веселье, что меня выгнали из театра.

Л. Н. Но ведь ты уже печатался! Разве это не приносило никакой радости?

Н. К. В театре все надо мной посмеивались. Тоже мне — писатель, несколько рассказиков за три года опубликовал… Я, помню, подошел к одной хорошей актрисе — захотелось с ней поделиться, царствие ей небесное. Говорю, вот у меня такая радость — рассказ в журнале напечатали. А она посмотрела так презрительно-презрительно и говорит: «Да? Как интересно». Повернулась и пошла. Это было так — по барабану… Я почему сейчас после каждого спектакля актеров хвалю, самой последней уборщице какое-то доброе слово скажу? Чтобы знали: то, что вы отдаете другим, — это остается в ком-то и живет. Я же знаю, у них то же чувство: «А куда это все уйдет, кому это надо?..» Я вот «Трамвай „Желание“» в Свердловском драмтеатре с Галиной Умпелевой смотрел, наверно, раз сорок — она мне, может, всю жизнь перевернула этим спектаклем. Это во мне осталось. Спектакля давно нет, декораций нет, на пленке мы с другом недавно смотрели — время все-таки ушло. Когда смотришь — фальшивыми буквами написано: «Бар», «Америка»… Но мы же знаем, что Америка совсем другая. Тогда иначе воспринималось.

Л. Н. А как ты вышел из своей болезни?

Н. К. Как вышел? Вот они выгнали меня из театра — надо было как-то дальше жить. Было стыдно… Выгнали — и как раз на следующий день я обнаружил в почтовом ящике вызов на экзамены в Москву, в Литературный институт. Месяца за три до того я выслал туда на конкурс свои рассказы. Так, для проверки себя, без особой надежды. В августе я туда поехал. И прошел. Собрал все мозги свои в кучку — и пролез. Загордился сразу, что я такой-сякой, хотя и на заочном… Начал работать — в ДК Горького, в газете, на заводе. Два раза в год ездил на сессии.

Л. Н. Я понимаю, многое дала Москва в целом, но что именно в первую очередь?

Н. К. Да, если откровенно, меня там толком и не учили. На сессиях в общаге мы жили, пили, спорили, читали друг другу свои творенья — это и была главная учеба. То, что месяц мы могли напропалую общаться.Почему я сейчас студентам своим и говорю: «Дружите, ходите в гости — водку не пейте, чай пейте —но разговаривайте, читайте друг другу, ругайтесь…» Помню, стоим на кухне, человек десять, — и все орут. Про то, кто дерьмо, а кто гений. И именно это было прекрасно — общение. А то, чему учили в институте, частенько проходило мимо… Конечно, я много получил от Вячеслава Максимовича Шугаева, у которого учился на отделении прозы, — очень хороший писатель и очень по-доброму ко мне относился.

Л. Н. А Зорин сыграл какую-то роль?

Н. К. С Леонидом Генриховичем Зориным у меня была годовая практика от Министерства культуры СССР. Он встречался со мной, читал мои пьесы, мы переписывались. Это был и до сих пор есть очень важный для меня творческий контакт и большая человеческая поддержка. Даже то, что Розов, скажем, пусть бегло, упоминал в каком-нибудь интервью в «Литгазете», что начали вот, дескать, работать в драматургии такие-то и такие-то, в том числе Коляда и др., — даже это уже знаете как помогало! Потому-то я вот сейчас, если даю какое-нибудь интервью, обязательно говорю: Богаев, Малашенко, Гарбар — всех моих студентов перечисляю. Говорю: «Вот запишите — будущие драматурги». Потому что знаю, как это важно, когда тебя кто-то поддержит.

Л. Н. Когда же пришло первое признание?

Н. К. На 3-м курсе Литинститута я написал «Игру в фанты». До этого уже было написано четыре пьесы. Я разослал их по театрам. В ответ — тишина. И я сказал себе тогда: «Хочу, чтобы мою пьесу поставили сто театров!»

«Игру» поставил 91 театр. Но писалась эта пьеса совсем иначе, чем все до этого. Она абсолютно вся смоделирована, выдумана. Никаких фарцовщиков у меня знакомых не было, никаких проституток, которые там выведены, я не знал. Это подражание Разумовской, ее «Дорогой Елене Сергеевне». Пьеса-то, в общем, очень поверхностная, конъюнктурная. Я знал: 86-й год, перестройка — и все эти темы точно ко времени — жареные, пареные, вареные. Стыдно признаться, но это так.

Л. Н. Я слышала, она успешно шла в Германии.

Н. К. Я ее переделал для Германии. Видел спектакль в Потсдаме. Им удалось как-то вглубь копнуть, это было про живых людей. Совсем недавно в Австралии поставили.

Л. Н. Кому же ты подражал, кроме Разумовской?

Н. К. Начал с прямого подражания Вампилову. У пьесы «Дощатовские трагедии» даже подзаголовок: «Подражание Вампилову в 2-х актах». Ну, конечно, и Петрушевская… Несколько ее пьес — ее же тогда не публиковали — я сам перепечатал на машинке и подарил друзьям. «Сырая нога, или Встреча друзей» — помню, восемь закладок сделал, что есть силы пальцами стучал. Сегодня мои любимые драматурги — Чехов и Уильямс.

Л. Н. А о деревне ты что-нибудь пишешь?

Н. К. Есть у меня несколько пьес. «Родительский день» поставили 15 театров. Позже, несколько лет назад, я писал пьесу, и там была фраза: «Она загнала корову…» — и я стал думать, как же это называется, куда загоняют, и сказал себе: «Прекрати писать про деревню, это уже не твое…» Но когда мне совсем плохо — еду в деревню, там набираюсь каких-то сил у этих людей, восстанавливаюсь.

Сцены из спектакля
«Канотье».
Свердловскй театр драмы.
Фото Б.Семавина

Сцены из спектакля «Канотье». Свердловскй театр драмы. Фото Б.Семавина

Л. Н. Ты как-то помогаешь своей Пресногорьковке?

Н. К. Пресногорьковка теперь, кстати, уже не Россия. Казахстан. Там теньге. Но и пенсию, и зарплату задерживают. Купить там людям нечего и не на что. Я раньше отказывался, когда в Германии предлагали подержанные вещи, — как это можно?! А теперь решил: нечего щепетильничать, раз мы так живем. И у друзей в Германии беру, и посылки оттуда, и через библейское общество получаю — полдеревни одето в немецкие тряпки. Но предмет моей гордости —восстановление храма. Я разве не рассказывал? Когда я первый раз вернулся из Америки, мама мне сказала: «Вот ты, сынок, ездишь везде, взял бы да нашу церковь восстановил». (Там верх был разрушен, а внизу стояла пожарная машина и был склад.) И я подумал: «Ну почему же я такой дурак, почему мне самому не пришла в голову эта мысль?» Самым трудным оказалось добиться разрешения. Поехал в райком партии. 88-й год шел — еще все они решали. А там говорят: «Вот еще, мечети нет, а будем русскую церковь восстанавливать — ни в коем случае». Я в Кустанай, в обком партии, в Алма-Ату, в ЦК, потом снова, снова и снова — в райком. Как-то раз ни машин, ни автобусов не было, пошел оттуда домой пешком. За ночь прошел километров тридцать. А на дворе — октябрь. Я шел и замерзал на ходу, хотелось залезть в копну соломы, заснуть. Шел и повторял: «Господь спасет, Господь помилует, Господь не оставит». Это потом вошло в «Колдовку»… Мать уж укорять себя стала: «Да зачем я ему сказала?» А я уже, как конь, закусил удила, копытом бью. Статьи в районную и областную газеты, подписи сельчан, чтобы создать общину, разрешение от Московской епархии и от архиерея в Уральске, архивы Караганды и Аркалыка, чтобы восстановить внешний вид и историю церкви, и т. д. и т. п. Оказалось, кстати, что церковь построена в 1799 году и называется Свято-Никольским храмом. В общем, три года ушло на все это. Наконец райком разрешил открыть счет, а там — сбор пожертвований и строительство. Моя немецкая подружка Верена Вайс подарила замечательные отрезы для внутреннего убранства храма, сказала — от Сен-Лорана. Я привез из Германии рулон красного бархата. Приехал батюшка. Начал крестить, венчать, отпевать. Появились у церкви свои средства — на продолжение ремонта и обустройство. Теперь вот они и избу рядом с храмом поставили, там останавливаются приезжающие из других деревень. Это же единственная церковь на очень большой район.

Л. Н. Сколько ты всего пьес написал?

Н. К. Пятьдесят восемь. Но там много мусора.

Л. Н. Когда ты так оцениваешь — сразу, когда кончил, или много позже?

Н. К. Когда проходит какое-то время. Поначалу кажется, что это вроде как раз то, что надо. Жил год в уверенности, что «Девять белых хризантем» — это гениально. Потом дошло до меня, что это кошмар, безобразие. Слава Богу, хоть дошло.

Л. Н. А прототипы твоих героев реальные люди?

Н. К. Иногда и реальные. Скажем, прототип Виктора из «Канотье» — бывший завлит «Современника» замечательный человек Валерий Васильевич Стародубцев. Но Виктор в пьесе очень мало общего имеет со Стародубцевым. Реальный человек, реальная ситуация — это обычно лишь толчок для начала работы. А там уже все идет своим путем.

Л. Н. Коля, наверное, многих своих героев ты встретил в тот период, когда пил?

Н. К. Да, конечно, на екатеринбургском дне. В основе «Сказки о мертвой царевне», можно сказать, подлинная история. Только звали героиню иначе — не Рима, а Ирина Лаптева. Проезжаю сейчас мимо ветлечебницы на Белинского — там все осталось, как было. Вспоминается, как мы приходили туда ночью пьяные. Коровы стоят, кролики, лошади, а мы откроем какой-то шкафчик, возьмем спирту, еще выпьем. Кругом грязь, бардак, какие-то собаки бегают… А закончилось все это плачевно. В новогоднюю ночь она вышла, легла в снег и замерзла. А мне надо опохмелиться, я звоню ей 2 января. Говорят — нет ее, умерла. Прошло много времени, я все время мысленно возвращаюсь к этой истории. Мне за многое в жизни стыдно, но что сделаешь.

Л. Н. Но, наверно, кроме водки, вас связывало что-то человеческое?

Н. К. Она любила меня.

Л. Н. А сам процесс творчества доставляет тебе радость?

Н. К. Это всегда радость. Хоть я и говорю о «тяжелой ноше». Когда пишу, дверь закрываю — и начинаю громко разговаривать. Иногда смеюсь… А вот написал первый вариант новой пьесы «Куриная слепота» — там еще все недоноски, а я отпечатал, прочитал последнюю фразу, героиня говорит: «Я буду умирать долго, как в опере Верди. В его операх обычно очень долго умирают. Я не оперная певица — я драматическая актриса, но я тоже буду умирать очень долго». Я прочитал, положил голову на руки и плачу. Как дурак. Не могу остановиться… Потому что надо все это прожить — иначе ничего не получится.

Л. Н. Коля, но ты и на спектаклях плачешь.

Н. К. Реву каждый раз. Особенно в «Канотье», когда идет сцена похорон и звучит Бетховен. Когда я писал эту сцену, я его слышал, у меня в ушах это было. Мне говорят: «Сократи, это длинно, нудно, уже все и без того понятно». А я стою за кулисами — и слезы из глаз. И хочется сказать: «Да вы не понимаете, как страшна жизнь, как все ужасно…» Когда все это вместе — и Бетховен — для меня космос открывается, что-то происходит невероятное. Что-то переворачивается во мне — не могу сократить!

Л. Н. За два года ты поставил на малой сцене Екатеринбургской драмы одну за другой три своих пьесы — «Полонез Огинского», «Канотье», «Корабль дураков». Что привело тебя в режиссуру?

Н. К. Меня ставят многие, и многое мне нравится. Но чем крупнее режиссер, тем больше спектакль отражает его индивидуальность, его личность. Мне хотелось воссоздать свой мир. Да и как, бывает, уродуют текст, как сокращают порой… Не понимаем монолог —выкинем его к черту! В театре Моссовета в «Канотье» выбросили начало второго акта — и хоть бы что. Но, кроме всего, режиссура — это еще и способ убежать от письменного стола. Писать пьесы мне в миллиард раз сложнее, чем ставить спектакли. Вспоминаешь: «Ой, у меня репетиция», — значит, можно на совершенно законных основаниях встать из-за стола и бежать в театр. Там, на людях, и поругаешься, и поорешь — вместе со всеми веселей как-то. Очень интересно работать с художником Владимиром Кравцовым.

Л. Н. По отношению к собственным пьесам, как режиссер, ты ведешь себя достаточно свободно. Во всех трех постановках условный театр, откровенная театральность берут верх над бытом. Как твой режиссерский опыт отражается на создании последующих пьес?

Н. К. Каким-то образом это все входит в меня. К тому же я использую некоторые режиссерские находки.

Л. Н. «Корабль дураков» — эту бытовую и довольно грустную пьесу — ты в своем спектакле не только совершенно освободил от быта, но и превратил в праздничную, театральную фантасмагорию.

Н. К. Сейчас, как никогда, людям нужен праздник. Я это очень остро ощущаю.

Л. Н. Ты даешь довольно жесткую оценку некоторым своим пьесам. А как относишься к тому, когда это делают другие?

Н. К. Честно — всегда больно. Когда по телевидению наши большие мастера говорят про какую-то разносную статью: «Я не читаю эту ерунду», я смотрю и думаю: «Да уж, так кто и поверит». Все читают, и все переживают. Но когда есть понимание, приятие в сути, я всегда приму совет. Но никогда —окрик. Вот прочитал статью Григория Заславского в «независимой газете» — он меня там очень крепко вдарил. Подумал: «Конечно, это возмутительно, но он в чем-то прав». Прошло несколько лет, и, не прочитав новых пьес, а только переставив абзацы, Заславский снова напечатал ту же самую статью — вот это уже черт знает что. К сожалению, чаще всего критики вообще не читают пьес, а судят о них только по спектаклю. Именно поэтому у многих возникло совершенно превратное представление о тебе, как о драматурге. А вот обсуждение на фестивале «Коляда-плэйз» в 94-м у нас в Екатеринбурге меня потрясло. Критики судили о текстах, как бы видя их перед собой, а не просто так, «по впечатлениям». Впервые в моей жизни шел такой серьезный разговор. И деловой, и широкий по подходам.

Л. Н. Екатеринбургский СТД впервые, кстати, в своей практике пригласил на обсуждение не только театральных критиков, но и философов, эстетиков, литературоведов, социологов. Да к тому же Управление культуры выпустило к фестивалю первый сборник твоих пьес. Вот все и прочли.

Н. К. Вчера по телевидению была передача о лауреатах премии «Триумф». Речь шла о Шнитке. Голос за кадром рассказывал о том, как у нас в брежневские времена Шнитке топтали, гнобили, а на Западе — превозносили до небес. А он во все времена, не слушая ни тех ни других, сочинял музыку. И вот сейчас мы имеем так много прекрасных произведений. Недостижимый идеал.

В именном указателе:

• 

Комментарии (0)

Оставить комментарий

Оставить комментарий
  • (обязательно)
  • (обязательно) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.

*