Петербургский театральный журнал
Внимание! В номерах журнала и в блоге публикуются совершенно разные тексты!
16+

О МОКРОМ СНЕГЕ, ПОЛЬЗЕ НЕУЧАСТИЯ И УКРАДЕННОЙ ЖИЗНИ

Л. Тимофеев. «Москва. Моление о чаше».
Театр «Русские ночи».
Режиссер Григорий Козлов

Там хмурые леса стоят в своей рванине.
Уйдя из точки «А», там поезд на равнине
Стремится в точку «Б». Которой нет в помине.
От дождевой струи там плохо спичке серной.
Там говорят «свои» в дверях с усмешкой скверной.
У рыбьей чешуи в воде там цвет консервный.

И. Бродский

В Ленинграде идет мокрый снег. Высочайшее повеление новых властей — или неистовое желание народа переиначить тип цивилизации, наклеив городу помпезный ярлык старинного имени, не изменило ни климата, ни внутреннего смысла. Не говоря уже о цивилизации — понятии, на русский язык практически не переводимом.

Мы по-прежнему живем в Ленинграде. Нескончаемый ноябрь поглотил и март, и апрель, и, забытые Богом и радостью, мы бредем, ковыляем, тащимся среди плевков и обрывков, среди полупереваренного картона, подгоняемые духовыми оркестрами и жестом просящих милостыню рук, а лицо режет ветер, и проезжающие мерседесы обдают нас грязной водой.

Литейный плавает в лужах и копоти. Большой дом внушительно замер в сознании долга и чувства собственной значимости. Я не испытываю перед ним страха. Я не жила во времена, когда творился сей знаменитый миф. Мышиный фасад, угол, торец.

Безобразно и мрачно. «ОНИ», — вдруг произносит мой стареющий приятель, — «Вон видите два окна: там ОНИ меня мучали». У НИХ нет имени, пола, лица «у них нет облика и человеческой биографии: просто ОНИ — серая масса фантомов, безликая злая воля, чужое постоянное присутствие, вторжение страха в ИМ же подконтрольную жизнь. «Среди НИХ пока еще нет безработных». Мой приятель зябко поеживается, встряхивает головой. На улице, действительно, очень холодно. И мы с ним принадлежим к разным поколениям.

На сцене холодно тоже.

Женщина едва сдерживает дрожь, кутаясь в полы драной мутоновой шубы, а мужчине удается снять плащ лишь ко второму акту. На пятиметровом пространстве сгрудились вещи, годные, к окончательному переезду на помойку. Обои на стенах содраны, а в кухне нет горячей воды. Из допотопного приемника улюлюкают глушилки КГБ. Она ежится и передергивает плечами, движение скрыто бесформенной тяжестью шубы, контральто слабеет к концу фраз, будто ей не хватает сил говорить, точнее — надоело, точнее — бессмысленно, и усталость встает утром раньше нее, и последний вопрос зачем-зачем-зачем все не может найти себе подходящего ответа. Кукушка молчит, время ушло, вылилось где-то на улице в радостно лживых криках, а здесь коченеют пальцы, воздух оцепенел, нищета стала ручной и привычной.

А. Марков (Он) и В. Белецкая (Она).
Фото В. Дюжаева

А. Марков (Он) и В. Белецкая (Она). Фото В. Дюжаева

И абсолютно не стало будущего. Подвал. Сарай. Жизнь на вокзале. Два ободранных чемодана, что всегда под рукой. И рукопись, которую надо прятать.

Она смотрит на мужа — он вьется вокруг, нелепо подпрыгивает, захлебываясь в оптимизме, скороговоркой торопится забросать ямы молчания, но в пластике рук, в устремлении тела виден порыв защитить ее — напрасно, напрасно — она долго смотрит на мужа: паузы повисают, копится раздражение, судорогой срывается; в вой, в истерику, в страсть разрушения, и она снова и снова тащится к окну, чтобы медленно отвести занавеску, замереть в оконном проеме, глядеть долго, упорно, тщательно. Белая облупленная крестовина, лицо мученицы с легким разлетом бровей.

А телефон отключили.

И ничего нельзя изменить.

Если кто-то решил, что я описываю некий парафраз горьковской пьесы «На дне» или экзистенциальное исследование на темы распада и непонимания, — пожалуйста, не заблуждайтесь. Куда только не заводит нас излишнее образование! История в самом деле проста и не колеблет мировые струны. Такая родная, такая совковая история, что не дублирует классических образцов. Ключевая фраза элементарна. Отключенный телефон в 85 году означал скорый арест.

Жил-был автор, Лев Тимофеев. Принадлежал к старшему поколению, будучи диссидентом (какое забытое слово!), боялся ареста, перемогал страх. Потом написал пьесу о том, как он ждал ареста, любил жену и ссорился с ней, как поживал изо дня в день в промежуточном состоянии между волком и собакой, в сумеречном ожидании жертвы? подвига? — перед костром. Когда микрофон уже записывает, ИХ машина стоит у подъезда, и все решено, но почему-то ещё не берут. Как ОНИ превратили жизнь в муку, и смыслом ее стало противостояние. Памятуя о Евангелии, назвал пьесу «Москва. Моление о чаше»… и, вспомнив Чехова, обозначил: комедия в 3-х действиях. Признаться, комедии я не углядела. Смеяться может тот, кто преодолел — и физические границы, и духовное влечение к несчастью, а мы еще тут сидим: повязанные и на приколе.

В общем, автобиографическая пьеса с огромными монологами, где выговорено и выкричано все до конца, а «пять пудов любви» не оставляют места ни тайне, ни драматическому действию. Отличная пьеса времен начала перестройки, но поезд в некотором роде давно ушел.

Жил-был режиссер, Гриша Козлов. Надеюсь, долгие годы приятельства дают мне право именовать его так даже в суровой профессиональной прессе. Длинноволос. Восхитительно говорлив. С видом мальчика из тусовки. Глаза, правда, никогда не скользили по поверхности. Но как ни зайдешь в СТД — Гриша над чашкой кофе развивает неосуществимые проекты и режиссерские экспликации. Солидности никакой, в отличие от иных наших сотоварищей, готовых встать на цыпочки и даже на уши, лишь бы дотянуться до маститых коллег. Гриша же был свободен от любых структур — государственных ли, театральных и от разнообразных куртуазных игр с людьми и системами. И мало кто знал, что психологической жизнью на сцене, витиеватой и нежной энергией, взаимопроникновением и разрывами, страстью водоворота, втягивающего в себя актерские души, переплавляющего их в одну, разорванным полем и даже умиротворением после грозы Гриша распоряжается мастерски. И практически только через актеров.

Да, конечно, эффект малой сцены. Нераспыленное, сконцентрированное взаимодействие. Можно не форсировать голос и жест. Можно долго держать паузу. Можно проживать роль наполнение, если есть, разумеется, чем наполнять.

Однако, он был свободен. И прежде всего от страха, угнездившегося в предыдущем поколении. От шороха шин, от тени в подъезде, от непонятных звуков за стеной, от мрачности серого дома — от всего, что ассоциировалось только с НИМИ. И потому нищета на сцене рифмовалась с сегодняшней нищей реальностью, и мы тащились куда-то, до смерти себе опротивев, хронически не имея денег и радости, и проезжающие мерседесы обдавали нас грязной водой. Москва, Ленинград — какая разница? Копить свои унижения, выплескивать их на близких и застывать после взрыва в неподвижности. Исхода нет. Везде идет мокрый снег, и дело вовсе не в страхе перед тайной полицией. Самореализация, превращающая человеческую особь в личность, по-прежнему удается немногим. У нас ловко украли жизнь, и в девяносто втором все так же отсутствует будущее.

Спектакль вырвался из 1985-го и из политики и рассказал сидящим в зале о них же самих.

И, наконец, жили-были актер и актриса. Муж и жена. Актер, Александр Марков, поработал в разных театрах, принес «Чайке» Опоркова беззащитного, безропотного, как приютский ребенок, Медведенко, а с ним боль годами длимой любви-потери. И все знали, какой он актер, и произносили много слов об искренности, пронзительности и боли, но устоявшееся мнение о том, что Марков может оправдать на сцене все что угодно, ничуть ему не помогало.

И он ушел — в никуда, подобно своему нынешнему герою, дабы не играть в светские игры милых бездарностей, не поддерживать, не участвовать, не лизать и не выходить на сцену в бездарных спектаклях. Дальше с красной строки следует начертать: он стал свободен, но я, честное слово, боюсь думать о его будущем…

Актриса, Валентина Белецкая, стирала, готовила, терпела, ссорилась, восхищалась им и ждала — уж позвольте пофантазировать, — а заодно преподавала сценическую речь в Театральном институте.

Теперь все сошлось: опыт и жизнь, судьбы и обстоятельства. Возможности оказались впору желаниям. И получился спектакль… Теперь он стоит, не двигаясь, в оконной раме, и рука, засунутая в карман, чуть подрагивает в сгибе локтя. Жесты излишни, глаза бесслезны. Он смотрит на нас, говорит — ей; устремленности взгляда и души не совпадают, он произносит «Я тебя очень люблю» внятно и медленно, но кадык дергается, на лице застревает виноватая улыбка, и он жмурится, как от яркого света, отгоняя жалость и наступающую судьбу. А на столе горит желтая лампа, превращая свалку в иллюзию дома.

И мне жаль себя, жаль тощей жизни, где есть только созерцания и разговоры, где убогая бравада — мы нищие, но духовные — осталась слабой защитой, где тошнит и знобит, как при тяжелом отравлении, а желание легкости и веселья отнесено к разряду неприличий.

И я всех тоже очень люблю.

Вот тут, оборвав патетической нотой, пора обратиться собственно к профессии, и, как того требует холодный анализ, бесстрастно доложить художественные достоинства и художественные недостатки. Вспомнить, когда возникает песенка о московских окнах, и голос, полный ретро-оптимизма, скачет по джазовым синкопам, принося минутное облегчение. Отметить, как танец с крышками на головах разряжает тяжелый и давящий воздух. Учено помянуть о борьбе атмосфер. Ненавязчиво описать второй, визуальный ряд спектакля: желтая лампа — лампада — свеча, исповедь — примирение с собою и с Богом. Сказать про ремесленную, арифметическую выстроенность действия по событиям. Слегка пожурить за то, что постановочные приемы порой явственно восходят к А.Васильеву. И тем не менее пропустить главное, поскольку суть дела лежит не на этих путях. Известно, что театр одной классикой жив не будет. Мы заучили наизусть сию свежую сентенцию, и нас долго пичкали «актуальным спектаклем», где серенькие секретарши с прекрасной душой страдали от неразделенной любви к главному инженеру, рабочие отказывались от премии, интеллигенты сначала сомневались, но потом делали правильный выбор, а проститутки при ближайшем рассмотрении оказывались лучшими из людей, красавицами и патриотками. Ни грана искренности в сюжете, и фальшь в персонажах. И все как-то не про нас. He-наши слова и не- наши речи. Согласитесь, что при таких условиях рассуждать о содержании и идеях, о людях на сцене, отражающих людей в жизни, о познании этих людей, о слое этой жизни, ее истинах и закономерностях — словом, рассуждать по поводу спектакля в идеологических традициях русской критики 19 века было нелепо. И мы с большим или меньшим блеском анализировали художественную ткань. Там тоже, разумеется, находилось, о чем говорить. Здесь иное. За долгие годы я первый раз вижу современный спектакль, я втянута в жизнь этих людей, их отношения и монологи. «Ежемгновенные катастрофы» и напряжение душ возвращают мысли к мотивам поступков, заставляя предпринять исследование скорее социально-психологическое, нежели театроведческое. Зачем наша жизнь сложилась именно так? Я готова спорить, доказывать, убеждать — я не согласна. «Давай уедем. Куда угодно — в Америку, в Израиль, в Новую Зеланлию. И будем жить без страха, без проблем. Будем просто жить и наслаждаться жизнью». О-о, какой грех, какое предательство. Кто может позволить себе радоваться каждый день? Она глядит на него с ненавистью, поскольку только жертва лает жизни смысл, и с этим великим заблуждением русское упрямство не расстанется никогда. Чувство вины, вечная оппозиция и готовность умереть — лелеимые черты взращенного русской литературой типа. Право, забудем этот высокий вздор! Несчастна страна, которая нуждается в страстотерпцах. Ведь мужество умереть — прививка тоталитаризма а надрыв смертника вряд ли пригоден для созидательного существования. Так стоит ли продолжать почетный мартиролог?

Однако везде идет мокрый снег.

И спектакль, сделанный на голом энтузиазме, с минимальными деньгами и максимальной затратой энергии, зависит от взрослых дядей с их благотворительными подачками, от финансово удачных прокатов, от нужных связей с нужными людьми, от дружб, приятельств, контактов, то есть от выгод и интересов.

Я не могу сообщить ничего более утешительного.

Я даже не знаю, удастся ли Грише Козлову поставить что-то еще, удастся ли Александру Маркову и Валентине Белецкой в этом чем-то еще сыграть. Как говорится со сцены, я журналист, я публицист, я чайник. Только и всего.

А рецензии пойдет, по-моему, заголовок: «Ленинград. Моление о чаше».

В указателе спектаклей:

• 

Комментарии (1)

  1. [...] театральных критиков, начинавших «ПТЖ». (http://ptj. spb. ru/archive/0/in-petersburg-0/omokrom-snege-polze-neuchastiya-iukradennoj-zhizni/ и http://ptj. spb. ru/archive/1/v-peterburge-1-3/17-37-49-85-fiziologiya-peterburga/) [...]

Оставить комментарий

Оставить комментарий
  • (обязательно)
  • (обязательно) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.